Времени полёт его не сокрушит...
Как подходит поэту громкая фамилия – Державин. И родословная – от татарских мурз, издавна служивших русским князьям. Он стал первым стихотворцем империи, державы, государственным человеком и в то же время – непревзойдённым лириком и мастером иронии.
Поэт, который жил во дворце
Могучий, неисчерпаемый русский поэт, он был ещё и крупнейшим политическим деятелем. То губернатор, то кабинет-секретарь императрицы, Державин занимался и банковскими делами, возглавлял прокуратуру империи, был первым русским министром юстиции. Служил добросовестно, не боялся отстаивать своё мнение перед монархами, боролся с коррупцией и оправдывал невинно осуждённых, вникая в каждое дело.
Любил пожить широко – но умудрялся не воровать. Жил в последние годы в настоящем дворце на Фонтанке, который построил на свои честные сбережения. Когда Державину нужно было хорошо заработать, он не ждал подношений от монархов (которые подчас щедро благодарили его за стихи), а садился за ломберный стол. В зрелые годы ему особенно удавались не азартные, а коммерческие игры вроде преферанса, которые требуют расчёта и выдержки.
И слава, и почести, и влияние пришли к нему, по меркам того времени, в весьма зрелом возрасте, на пороге сорокалетия. До этого он маялся, пытался вырваться из нужды и безвестности. Служил в Преображенском полку, стал поручиком, когда довелось гоняться за отрядами Емельяна Пугачёва, а иногда и удирать от погони... Потом превратился в столоначальника средней руки в прокуратуре. Писал стихи к тому времени уже лучше всех в России, но об этом мало кто знал. Даже друзья считали державинский дар слишком неотёсанным, грубоватым. Он выбивался из всех канонов. Писал раскрепощённо до ошеломления – не по-ломоносовски и не по-сумароковски, а на свой салтык:
Лобызаю, умираю,
Тебе душу отдаю,
Иль из уст твоих желаю
Душу взять с собой твою…
«Но на меня весь свет похож»
Судьбу поэта решила его дерзкая, весёлая ода «Фелица», посвящённая Екатерине II, но не напрямую, а с ажурными иносказаниями от «петербургского мурзы». Фактуру он позаимствовал из «Сказки о царевиче Хлоре», которую сама Екатерина II написала для своего внука Александра. Друзья отговаривали поэта публиковать сатирическую оду, на которую непременно должны были обидеться самые влиятельные сановники империи – от Григория Потёмкина до непосредственного начальника Державина, угрюмого генерал-прокурора Александра Вяземского, над которыми он посмеивался. «Фелица» попала в печать по случайности – и сразу заинтересовала императрицу.
Вышло так, что Екатерина II по стихам Державина полюбила русский язык. Она уже знала многих русских поэтов – Александра Сумарокова, Василия Петрова… Но они слишком мудрствовали, а Державин в стихах оказался остроумным, смелым, парадоксальным собеседником: «Таков, Фелица, я развратен! / Но на меня весь свет похож. / Кто сколько мудростью ни знатен, / Но всякий человек есть ложь».
Ей не хватало в русской словесности именно такой лёгкости, того, что сам Державин позже назвал забавным русским слогом, который годится и для шуток, и для глубоких афоризмов, и для поэтического полёта. И Екатерина решила приблизить к себе этого острослова. Отчасти они разочаровали друг друга. Поэт заметил в «богоподобной царевне» и склонность к интригам, и лицемерие. А она одновременно и восхищалась его бурным правдолюбием, и ужасалась ему. Правда, с годами, изучив преемников императрицы – Павла и Александра I, Державин сумел по достоинству оценить величие «матушки», её взвешенную политику, её умение выдвигать талантливых людей.
«Слишком ревностно служишь»
Настало время, когда Державин написал: «А ныне пятьдесят мне било; / Полёт свой Счастье пременило». Но ему не изменяло ни поэтическое вдохновение, ни артистизм. Он примерил новую маску – русского Анакреона, шаловливого старика, который и в почтенном возрасте не потерял весёлого нрава. Впрочем, это была не вполне маска.
Первым в русской поэзии он стал писать о себе. С откровенными и колоритными подробностями, которые касались не только великих событий и крупных мыслей, но и, например, гастрономических вкусов. Стал живым, исповедовался в грешках: «Не умел я притворяться, на святого походить…» Это касается и вершин духовной лирики Державина, в которой ода «Бог» осталась в истории русской литературы как лучший образец жанра. Его исповедей до конца не смогли понять даже поэты пушкинского поколения. Настоящее осмысление Державина пришло позже, когда он стал не монументом, а необходимым – для Цветаевой, для Заболоцкого, для Бродского. Понадобился и его торжественный тон, и пророческая интонация, помноженная на самоиронию, и высокопарность, и мнимое косноязычие, и диалог со смертью. И даже устаревшие слова снова заблистали как самоцветы.
Во времена «дней Александровых прекрасного начала» Державин слыл не только живым классиком, но и одним из немногих консерваторов в окружении царя, в тогдашней ситуации – почти оппозиционером. Будучи министром юстиции и генерал-прокурором, сам Гаврила Романович считал себя главой правительства. Работал энергично и от других требовал того же. В итоге дождался насмешливых слов императора, которые означали отставку: «Ты слишком ревностно служишь». Александр I предложил Державину тихую синекуру – заседания в Сенате. Оставаясь сенатором, Гавриил Романович гарантировал бы себе высокое министерское жалованье и высший орден империи – Андреевскую ленту. Но тут взыграла гордость. «Сенат? Мне там нечего делать». На старости лет он остался без должностей, вольным поэтом.
Державин успел благословить юного Пушкина на лицейском экзамене. Искру небывалой поэзии заметил сразу. Оставаясь непонятым, он всё-таки многому научил стихотворцев золотого века нашей словесности. Прежде всего – искусству вести непринуждённый разговор с читателем – сразу и о личном, и о политике, об искусстве, о винах, ветчине и щах с желтком... В этом секрет и «Фелицы», и «Евгения Онегина». И «Приглашения к обеду», и «Домика в Коломне». А вот – «Видение Мурзы», своеобразное продолжение «Фелицы»: «На тёмно-голубом эфире / Златая плавала луна; / В серебряной своей порфире / Блистаючи с высот, она / Сквозь окна дом мой освещала / И палевым своим лучом / Златые стёкла рисовала / На лаковом полу моём».
Это пушкинская нота. Но Державин умел быть и дисгармоничным, стихийным – и в этом он не совпадал с Пушкиным, а в особенности с его многочисленными эпигонами середины XIX века. И он открыл для нашей поэзии иной путь, в котором простодушие переплетается с мистикой. А какие аллитерации – настоящий набат в стихах: «Глагол времён! металла звон!»
«В свете лучшие бойцы»
По убеждениям Державин был монархистом и даже сторонником дворянских привилегий, вплоть до крепостного права. Правда, он считал, что дворянство должно быть не «вольным», а служивым, исполняя свои обязанности, главное из которых – защита державы. А если не сражаешься за Отечество – то и от поместий откажись. И Державин – сатирик, лирик, бытописатель – стал певцом армии. Кстати, он первым стал употреблять слово «Родина» в значении Отчизна. Что такое солдатская лямка и офицерская служба – он знал не понаслышке. Участвовал и в сражениях – во время пугачёвского восстания. В 1790 году вся читающая Россия наизусть знала строки державинской оды «На взятие Измаила»:
А слава тех не умирает,
Кто за отечество умрет;
Она так в вечности сияет,
Как в море ночью лунный свет…
Эти строки не раз перепечатывали и в годы Великой Отечественной.
Его любимым героем стал Александр Суворов – они дружили, понимали друг друга с полуслова, хотя полководец – ненадолго! – обиделся на поэта, когда Державин не упомянул его в Измаильской оде, ограничившись обобщающим образом «вождя Россов».
Его стихи, посвящённые 1812 году, не столь известны, как оды екатерининского времени, а зря. На закате дней Державин написал несколько поэм с усложнённой композицией, с зашифрованными смыслами и ассоциациями. Но сегодня интереснее его тогдашние стихи, созданные в песенном, народном духе, например: «Встаньте вкруг меня, ребяты, / Удалые молодцы, / Русски храбрые солдаты, / В свете первые бойцы!».
Лучше и не сказать. Ну а последнее, недописанное стихотворение Державина стало легендой. Лето 1816 года поэт и отставной министр проводил в своём имении Званке, что на берегу Волхова. «На тленность» – так должна была называться новая ода, от которой осталось только восемь строк, начертанных грифелем на аспидной доске: «Река времён в своём стремлении / Уносит все дела людей / И топит в пропасти забвенья / Народы, царства и царей. / А если что и остаётся / Чрез звуки лиры и трубы, / То вечности жерлом пожрётся / И общей не уйдёт судьбы».
Скорее всего, Державин, при его неистребимом жизнелюбии, продолжил бы эти стихи антитезой. Рассказал бы, что бессмертие всё-таки существует. Прежде он уже провозглашал: «А я пиит – и не умру». И – в переложении Горация: «Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный, / Металлов твёрже он и выше пирамид; / Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный, / И времени полёт его не сокрушит».
Не все его надежды сбылись. До сих пор не видели сцены многие державинские драматические произведения, которые он на склоне лет считал своими главными творениями. Но века отобрали в свою сокровищницу стихи, лирику и героику Державина, наследие, которое действительно «выше пирамид».