Михаил Любимов: «Власть может раздуть любой вид массового психоза»
На долю поколения победителей, как называют родившихся в начале двадцатого века, выпали нелёгкие времена: революция, Гражданская война, репрессии, Великая Отечественная. О зигзагах судьбы своих родителей, о любви, арестах и доносах рассказывает бывший советский разведчик, писатель Михаил Любимов.
Проклятая война
Даже мне запомнилась благостная предвоенная атмосфера: я сам, читавший волшебную книжку Сельмы Лагерлёф о Нильсе с дикими гусями; отец, нежно поющий мне перед сном своим лирическим тенором колыбельную, написанную вроде бы самим Моцартом: «Глазки скорее сомкни. Спи, моя радость, усни!» Я был влюблён в некую соседскую девочку Лену и даже играл с ней в дворовой песочнице в «папу и маму» – хорош гусь, уже тогда приударял! Предвоенная жизнь многим казалась сущим раем, и вдруг грянула война, проклятая война. Как снег на голову, как внезапное землетрясение!
Никто не сомневался, что всемогущая Красная армия через пару дней, крепко дав по зубам вероломному зверю, отгонит фашистов в их дыру – об этом постоянно твердило радио и писали газеты. Однако тучи сгущались. Папу тут же призвали в родные органы, забыв о его троцкистских приключениях, и отправили на фронт в особый отдел – будущий Смерш. Увиделись мы лишь в 1944 году.
Мама, недолго раздумывая, собрала вещи и меня, мы погрузились в эшелон и направились к её родителям в Днепропетровск, где собирались переждать, пока бесстрашные красноармейцы не отгонят фрицев назад в Германию. Хорошо помню, что нас на пути бомбили, мы прятались в убежища. Эта «романтика» мне по детской глупости очень нравилась, я не хотел прятаться и радостно глазел на наши и немецкие самолёты, извергающие огонь, – на фоне тёмного неба и загадочных звёзд это выглядело весьма живописно.
Слабой памятью я не страдаю, но моё детство и то время запомнились как мгновенный огненный смерч. Прибыли в Днепропетровск к деду Вениамину Борисовичу, видному профессору (в прошлом меньшевику – и как это кадры ОГПУ разрешили чекисту жениться на дочке врага большевиков?!) и бабушке Любови Борисовне, домохозяйке, тяжело больной диабетом и пишущей стихи (сохранился один, посвящённый любимому внуку с пожеланиями идти по пути, начертанному тов. Сталиным). Видно, на семейном совете в Днепропетровске, на улице Карла Маркса (там жили мамины родители, это моё первое пристанище после роддома, что весьма и весьма символично!), усомнились в силе Красной армии и мудрости наших полководцев, ибо почти сразу мы все вместе рванули в Таганрог к тёте Ане. Нет сомнения, что если бы мама со мной осталась в Киеве, то с помощью добрых соседей немцы быстро вычислили бы маму-еврейку и меня, чекистское отродье, и гнили бы мы наверняка в Бабьем Яру вместе с другими несчастными.
Вот письмо от отца от 27.07.1941 года, он тогда проходил переподготовку в районе Киева: «Мои родные, Милуша и Мишуня! По ряду понятных обстоятельств писать вам, к сожалению, не мог… Теперь я зачислен на работу в особый отдел Юго-Западного фронта и более-менее буду находиться в одном месте… Вчера перевёл вам по почте (телеграфом не принимают) 1500 руб. А вообще пошлю аттестат, по которому можно будет получать деньги в любом военкомате или НКВД… Мишутка, как твои дела? Чем ты занимаешься? Хорошо ли умеешь читать и писать? Учишь ли немецкий язык? Занимаешься ли физкультурой? Напиши мне обязательно, Мишка-Шишка… Обнимаю и целую вас всех. Папка-Потапка». Это письмо мы получили уже в Таганроге, помню этот город смутно, всплывает почему-то набережная Азовского моря, священник. Я спрашиваю маму: «Почему дядя в юбке?», а дядя говорит маме: «Плохо воспитываете мальчика!»
Немец пёр и пёр, куда драпать дальше? В памяти – мама грузит меня и родичей в переполненный вагон, пересадка в Сталинграде, толчея неимоверная, шум и гам. Маму не пускают в вагон, она протискивает меня туда через окно, кричит, что жена фронтовика, меня хватают крепкие руки мужиков в форме, вокруг дым столбом, все отчаянно курят, крепко воняет потом, я в ужасе: вдруг маму не пустят? Но её пропускают, и я счастлив! Боже, сколько же всего она натерпелась!
Москва, 1938 г. Будущий разведчик и писатель с родителями
Ташкент
Обосновались в Ташкенте. Одноэтажный удлинённый барачный дом, комната, заваленная саксаулом, рядом парк железнодорожников, трамвай (сам видел, как зарезало женщину), арыки, по которым мы пускали бумажные кораблики. Дед-профессор с бабушкой, страдавшей диабетом, вскоре померли. Жили мы на отцовский аттестат, он отдал его нам (кстати, на фронте прибавил в весе). Я вертелся во дворе. Мальцов и ребят постарше хватало, нами заправляла мелкая шпана. Центром внимания ребятни была попивающая баба, постоянно сидевшая на ступенях магазина враскорячку. Мы располагались пониже, жуя жмых и устремив взоры на нечто загадочное под платьем. Курили махорку, используя зажигалки-самоделки из отстрелянных гильз. Крупным событием стало моё пребывание с мамой в бане, видимо, по велению Неба – женской. О, эти милые треугольнички, с которых я не спускал глаз, опущенных якобы долу… «Зачем вы взяли мальчика? Он же уже взрослый!» – укоряли маму голые бабы.
Я писал папе стихи, разумеется, патриотические: «Ты там, ты там во тьме ночной, / в землянке и в огне! / Но знаю я, что ты, родной, / всё думаешь О мне» (это «о» до сих пор вгоняет меня в краску). Послал в «Пионерскую правду», ответили очень ласково, но не напечатали.
Мы с ребятами бесконечно играли в войну, «немцами», разумеется, быть никто не хотел, бросали жребий. Уж не знаю почему, но во дворе мне приклеили две клички – Геббельс и Красножопый. В первом случае это объяснялось большой головой, это звучало неприятно, но всё же как-то уважительно, а уж второе – чистая мистика, игра тонкого хулиганского ума. Хотя, возможно, – ведь я не вижу – это священное место иногда наливается правоверным цветом.
Благодаря заботе отца мы не голодали, я занимался немецким языком, дабы быстрее уйти во фронтовую разведку и «брать языка», за мамой начал ухаживать лётчик-подполковник, прилетавший в Ташкент из Ирана, оккупированного тогда нашими и английскими войсками. Он заваливал меня подарками – запомнился мохеровый свитер и масса банок американской свиной тушёнки. Но я был неподкупен и горд, подарки принимал, но любил только папу, а не этого хлыщеватого подполковника. Мама иногда вечерами оставляла меня в моих саксаулах и уходила к нему на свидания, меня это бесило до слёз, я плакал в одиночестве и просил Бога, чтобы мама быстрее вернулась. И она возвращалась!
Однажды у нас был известный в те времена чтец и конферансье Илья Набатов, который занёс меня в скрижали истории: «Как-то под ташкентской крышей /поздним летним вечерком / познакомился я с Мишей, /любопытным пареньком…»
Финал сего стиха был провидческим: «Спи, ребёнок! Сладко спится… / Чтоб во сне ты увидал, / будто у тебя петлицы, / на петлицах – восемь шпал».
А ведь угадал Илья Набатов насчёт будущего полковника, он даже желал ещё больше угодить, написав там же: «Миша – настоящий маршал детской армии своей!» – но тут дал маху старик, слишком на крутой путь меня благословил…
Уже в детстве я начал работать над собой, взял у старика-соседа «Капитал» Маркса, кое-что прочитал, и мама гордо говорила подругам: «А Мишенька у нас уже читает Маркса!» – от этого приятно щекотало в животе. С Папкой-Потапкой шла постоянная переписка, хотя почта приходила нерегулярно, он писал мне и маме одновременно. Вот его письмо. «Мила, получил от тебя целую пачку писем. Самое приятное из них – последнее (от 22.ХI), это то письмо, которое ты писала мне на фронт. Его я получил только сию минуту – принесла рыжая девчонка из ППС (полевая почтовая служба. – Ред.). Вот сейчас я сижу в деревенской избушке, в своём «кабинете», и пишу это письмо. Одет я очень тепло: валенки, двое тёплых чулок (одни из них меховые – унтята), шапка-ушанка, тёплое бельё, меховая безрукавка (самурайка), длинный полушубок, перчатки кожаные, шерстяные, тёплые стёганые штаны. Когда всё это надеваешь, то никакой мороз не страшен, даже на открытом самолёте».
Дабы читатель не падал в обморок от перечисления предметов этого шикарного, избыточного гардероба, поясню, что отец на всех фронтах служил в лётных частях, там было соответствующее материальное обеспечение.
Далее: «Ты напрасно хлопочешь насчёт посылки для меня. Получить её, конечно, приятно, но разве можно в твоём положении заниматься такими вещами? У меня нет ничего лишнего, но меня ведь государство снабжает всем необходимым, даже 100 г водки ежедневно. Очень прошу тебя больше не посылать мне посылок, не отрывать от себя, т.к. в этом нет острой необходимости».
Для письменного общения со мной папа придумал мальчика Костьку, который тоже воюет и лупит немцев, этому Костьке я очень завидовал, ибо, как и все ребята, рвался на фронт. «Мишенька, родной! Посылаю тебе боевой, фронтовой, пламенный привет! Будь уверен, что папка твой не подкачает. Пока он жив и здоров, пока у него бьётся сердце, пока он видит, а руки его работают, пока есть патроны в автомате и пистолете, он будет разить проклятую фашистскую гадину, которая разлучила тебя со своим папкой. Для папки твоего будет самым приятным, если ты будешь всё время учиться на отлично. У тебя очень много ошибок в письме. Ты запоминай, когда твои ошибки поправляют. Ты пишешь, что послал мне «песьмо», разве «песьмо»?»
Естественно, папа, кроме пафосных заявлений и замечаний, рассказывал, например, что «Костька получил звание «сержант», летает на истребителях и штурмовиках. На днях он летал на истребителе и сбил два самолёта противника М-е 109 (мессершмитт), это тоже истребитель одномоторный и одноместный».
Так мы переписывались, пока отца после освобождения Львова не назначили заместителем начальника управления Смерш Прикарпатского военного округа. Похоронив почти сразу двух родителей, мама рвалась в Москву, и уже в начале 1944 года мы туда переехали. Остановились в комнате подруги мамы, Зои Кирилюк, жившей в районе Большой Серпуховской.
Моя жизнь в Москве, в которой ещё оставались аэростаты и затемнение, была весьма насыщенной. В школе (3-й класс) меня порой лупили ранцами, как чужака (возможно, красножопого), в туалетном столике хозяйки Зои я впервые в жизни увидел презервативы, они меня возбудили, и я жадно их нюхал. Либидо уже играло на полную катушку, до сих пор помню, как сидел на коленях у какой-то толстушки, мы вместе пили вино, целовались и распевали блатную «На корабле весёлые матросы, ворчит на них сквозь зубы бравый капитан. У юнги Билля вздрагивают губы, и пристань ищет взглядом сквозь туман. На берегу осталась крошка Мэри…».
Мама поступила на работу в какую-то артель, делавшую бусы, я ей помогал и исправно раскрашивал изнутри пустые стекляшки – заготовки, которые потом нанизывали и превращали в красочное украшение. Мы с ребятами часто ездили в центр. До метро «Серпуховская» добирались на трамвае, разумеется, «зайцем», на буфере или на подножке, соскакивали на ходу перед остановкой, дабы не заграбастали менты. С восторгом лицезрели знаменитый проход немецких пленных через Москву – тогда меня поразило, что многие наши женщины, не боясь охранников, охали и давали пленным хлеб и другую жратву.
Львов
К концу 1944 года после настойчивых призывов отца мы прибыли во Львов. Это была уже абсолютно другая жизнь, без жмыха и жалкой коммунальной комнаты. Львов почти не пострадал во время войны и оставался симпатичным европейским городом. Папин Смерш расположился на улице Гвардейской (ранее Кадетской, а ныне – парадокс истории! – Героев Майдана), в бывшем здании гестапо. На торце здания ещё оставались глубокие следы от сбитого фашистского герба, рядом – Стрыйский парк, уютная тихая улочка, где раньше в особнячках размещались фашистские бонзы, которых теперь сменили сливки обкома партии и отцы города. Внизу для пущей радости – управление Министерства государственной безопасности.
Наша трёхкомнатная квартира недалеко от Смерша, на той же улице, поражала и приводила в восторг: стены расписаны райскими птицами краской через трафарет. Странно, что отсутствовали ангелы с крылышками и небесные сады. Мебель в то время попросту забирали из опустевших вражеских учреждений и квартир, гоняли даже грузовики в Польшу и Германию. Так что нас встретил столовый гарнитур морёного дуба с резным буфетом и причудливо изогнутыми спинками стульев и игривая спальня карельской берёзы для счастливых супругов. Не знали, куда девать трофейные машины, за отцом числилось целых пять штук, включая «хорх» и мою любимую бежевую «ауди» с открытым верхом. Для личных целей отец ещё за гроши прикупил себе маленькую «опель олимпию», но водить он не умел, хозяйской жилкой не отличался, забыл спустить зимой воду и угробил мотор.
Мама отвела меня в 3-й класс тамошней школы, мы изучали украинский язык и литературу, даже Панаса Мирного и Лесю Украинку. Там я и окончил семилетку. Читал с воодушевлением со школьной сцены Павло Тычину: «Людина стоить в зореносним Крэмли, / людина у сирий вийсковой шинели. / Ця поступь знайома у кожний осели, / у кожний будови на наший зэмли».
Мама за время войны измоталась и постарела, у неё появилась астма, и она курила лечебные папироски. Всегда была жизнерадостна, очень любила гостей и… вдруг! Никогда не забуду, как протяжно, тонко, невыносимо лаяла и выла маленькая собачка Ролька, её потом задрал на лестнице соседский бульдог. Отец намного пережил маму, не женился, пока я не выпорхнул из гнезда в далёкую заграницу. Умер в семьдесят восемь, я успел прилететь из Дании и с ним проститься. Он вырастил меня, он даже отдал нам, молодожёнам, свою квартиру на Соколе, а сам поселился в коммунальной, у своей новой жены, актрисы ЦТСА, красавицы, снимавшейся у Эйзенштейна в «Грозном», – Жени Багорской.
Немыслимо представить, какие тяготы, какой ужас выпали на долю папиного поколения! Гражданская война, подавление антоновцев – известное Тамбовское восстание 1921 года, русская Вандея. Далее по делу: «Гомельским судом был приговорён к 4 годам лишения свободы за самовольный расстрел бандита. В 1926 году амнистирован постановлением ВЦИК». В феврале 1937 года арестован как троцкист и контрреволюционер, отсидел в тюрьме без всякого суда, выпущен, уволен, но не реабилитирован. С началом войны на фронте в особых отделах, затем Смерш во Львове, в 1949 году – перевод на аналогичную должность в Куйбышеве, и отставка в 1951 году.
Без мамы нет детства
Когда началась хрущёвская оттепель и очередная чистка органов, когда из тюрем покатился вал заключённых, отца вдруг вызвали в некую комиссию по жалобе выпущенной бандеровки, которую он якобы ударил по лицу. Наверное, так оно и было (бандиты – народ отчаянный и часто вели себя на допросах вызывающе), но отец написал «объясниловку», и в деле поставили точку. Позже папу даже приобщили к жертвам репрессий и выдали бумагу, похожую на похвальную грамоту. А реабилитация появилась через двадцать с гаком лет после его смерти.
В «Заключении (о реабилитации) по уголовному делу номер Р-26710 в отношении Любимова П.Ф. от 3 июня 2003 года» зафиксировано, что «показания Любимова П.Ф. следственным путём не проверены и не опровергнуты. Достаточных доказательств совершения инкриминированного ему преступления в ходе предварительного следствия не добыто»… Дальше скучно и противно читать это холодно-бюрократическое творение, все эти «в связи», «с учётом» и «в соответствии». В общем, папа облегчённо вздохнул на небесах от счастья: наконец-то реабилитировали! Да ещё за подписью не какого-нибудь ефрейтора, а аж старшего военного прокурора ГВП, полковника юстиции.
Отец никогда не жаловался на невзгоды. Старел красиво в своих сединах, пережил внезапную смерть второй жены, скучал без меня, иногда брал моего сына Сашку на каток, общался и выпивал с моей бывшей женой Катей и её мужем, любил вспоминать свою первую заграничную поездку вокруг Европы. Преспокойно летом снимал веранду в деревне Мелькисарово, рядом с Шереметьевом, и не вздыхал по утраченному львовскому особняку да груде трофейных авто. Это поколение привыкло, когда «из огня да в полымя», «из грязи да князи» и обратно. Оно привыкло к вечным передрягам и потому умело наслаждаться жизнью в любой ситуации. Это поколение было несчастно и не знало об этом. Я склоняю голову перед этими людьми, служившими России. Возможно, я заблуждаюсь, но измеряю калибр личности не только достижениями рук и ума, но и мучениями жизни. Как писал Гёте: «Мне нечего сказать о солнцах и мирах:/ Я вижу лишь одни мученья человека».
А вот моей маме совсем не повезло. Красивая девушка из Павлодара, что рядом с Днепропетровском, приехала за блаженным счастьем в Москву, вышла замуж, родила сына, и тут мужа взяли под белы руки. Освободили, выгнали в прекрасный Киев, снова лучик счастья, а тут война, проклятая война! Жуткая эвакуация, русский «дранг нах остен» в Ташкент, смерть родных, наконец, воссоединение с мужем во Львове в 1944 году, жизнь в неописуемой для того времени роскоши, и через два года внезапная смерть, в 38 лет! Без мамы детства не существует, во всяком случае для меня, так что вряд ли я напишу своё «Детство», как дражайший Лев Николаевич. Мне до сих пор не хватает мамы, хотя я уже почти забыл её.
Второй слева в верхнем ряду – Пётр Любимов