что-то нежное
Меня недавно пожурили в шутку: ты даже в пионерском лагере не был ни разу[, что ты знаешь про жизнь?]
Но я был. Я не знаю, добавляет ли это что-нибудь к моему жизненному опыту, и что мой жизненный опыт обозначает для меня или для других, более или менее интересующихся мной, и какая разница.
На данный момент от пионерлагеря "Костёр" под Полтавой, где я провёл шестнадцать дней в августе, кажется, 1990-го, в моих воспоминаниях осталось что-то вроде набора открыток, ярких и весёлых. Я хочу их рассыпать.
В возрасте 12-13 лет я интересовался своим еврейством, потому что дома был календарик еврейских праздников на идиш, принадлежавший тогда уже не живой прабабушке Фире, Библия на древнееврейском, принадлежавшая довоенному прадеду Иосифу, и словарь "еврейского языка", в котором я искал что попало. Кроме того, был двоюродный дядька, уехавший в Израиль "бить арабов", и мясник Йоха из гастронома, который подмигивал моему папе особым образом и пользовался словом "аид". То, что добродушные пьяные слесари во дворе иногда тактильно умилялись моим кудрям, нежно называли "жиденя" и дарили мне кнопки от лифта, меня ни к чему не стимулировало.
Мой интерес к еврейству привёл меня каким-то образом в еврейский детский хор "Пинтеле", где я прилежно заучивал тексты песен на иврите или идише и потом тихо открывал рот под аккомпанемент болезненной женщины в шали и косоглазого гитариста. Я надеялся, кажется, что когда-нибудь мы исполним песню "ди варнечкес", которая была у меня дома на очень толстой пластинке. Под её страшное шипение я экзистенциально плакал почти так же сильно, как от песни "глю-глю-глю-канарик". Но в репертуар "Пинтеле" эта песня не вошла, потому что надо было смотреть вперёд, и сформировав патриотический сетлист про Ерушалаим, женщина с гитаристом стали готовить лучших (например, рыжих близнецов, которые пили сырые яйца и рвали перепонки на репетициях) к гастролям в Швейцарии. Поскольку Швейцарии было не дождаться, видимо, не только мне, то чтобы никому из заблаговременно отъезжающих не было обидно, у родителей собрали рублей в жестянку и отправили весь хор, кроме близнецов (их мамаша боялась, что они под Полтавой простудят гланды), в пионерский лагерь "Костёр" на последнюю смену.
Несмотря на то, что евреи были разновозрастными, руководству "Пинтеле" удалось договориться с руководством "Костра" о том, чтоб мы там оставались одним "отрядом". Я думаю, на это ушла большая часть рублей из жестянки, потому что договориться с руководством пионерлагеря о чём бы то ни было во время моего пребывания в "Костре" было невозможно.
И, несмотря на идиосинкразию, отношения сформированного таким образом нацменьшинства с коренным населением в лагере сложились неплохо по нескольким причинам. Подавляющая часть пионеров жила в лагере все четыре смены каждое лето и, очевидно, проживала где-то недалеко от лагеря в холодные времена года, потому что у них были хорошие краеведческие знания о запретной зоне за забором, а также запредельные знакомства. В день нашего поступления в лагерь все местные были в пьяном трауре, потому что кто-то из старших (16 лет) умер в больнице, не прийдя в сознание после неумеренного употребления антифриза в лесу с какими-то дружественными дядями. Дяди лежали ещё живьём в той же больнице, и пионеры собирались пойти туда и им вломить, но это было сложно. Поэтому они привязали кого-то своего к стулу в "клубе" (это была беседка в более зассанной части территории лагеря), водрузили его на "бильярдный стол", и, обходя стол посолонь и поминая успошего какими-то заговорами, много били по стулу кием, стараясь не попадать по икрам и коленям. За этим занятием мы их застали, когда разложили вещи в "палате" на кроватях и в тумбочках и вышли посмотреть, как тут что. Они ввели нас в курс дела ("у него мля растворились почки"), мы соболезновали, они предлагали кий и дружбу и сулили отличную смену. У нас была гитара.
Навеселившись, мы разошлись по палатам. Спать в зале на две дюжины человек на растянутых пружинах для меня было ново и интересно. Существование за стеной второй такой палаты, наполненной женским составом "Пинтеле", куда мы по исконным законам лагерного быта должны будем скоро полезть, чтобы "мазать", уже начинало будоражить. Местные объяснили нам, что перед тем, как лезть мазать, надо нагреть зубную пасту обязательно в яйцах. Мы тренировались, тюбики больно кололись, но мы представляли себе, как и где мы будем мазать, и терпели.
Мне сейчас кажется, что хуже, чем в столовой "Костра", я не ел никогда. Но это, вероятно, на фоне воспоминаний о домашних варениках, кручениках да голубцах с гречкой. Например, двумя годами позже в израильском интернате одна девочка по кличке "Стелька" даже голодала неделю, а я уже был ко всему готов и ел, что давали. Но в лагере многие еврейские дети не могли. Один мальчик, из самых младших, ел долгое время только арбуз, а потом мочился в кровать. За это мы называли его "Арбузом", пока он не уехал в Израиль, и нарисовали у него на тумбочке в палате большую розовую дольку, а также корректно напоминали, особенно при девочках, насколько ненадёжным членом общества его считают соседи по палате.
После еды лагерный устав предписывал полчаса шароёбиться, не заходя в палату, а затем с двух до четырёх, наоборот, зайти в палату и там лежать тихо и с закрытыми глазами и не издавать пружинного шума. За нарушениями следовали наказания, но какие-то невнятные. Я даже в раннем детстве днём не спал, поэтому я пошёл после столовой к директору лагеря и попытался залупиться, но он не снизошёл даже до карательных мер и соблаговолил пояснить, что "будучи впущенными в палату раньше времени, пионеры там следят и пачкают". Такая логика мне была знакома из школы, и я ею удовлетворился, тем более, что разговаривать с директором, который во время беседы смотрел немного в сторону, было смутно неприятно. К тому же местные нам объяснили, что полчаса между едой и сном идут пионерам на пользу, если у них есть сигареты прима. Небольшими смешанными группами мы по очереди ходили к воротам и сосали там приму. У меня в тумбочке был какой-то небольшой бюджет, которого хватало на то, чтобы покупать её у местных посигаретно. На приме хорошо учиться курить, потому что надо очень сильно сосать, особенно если попадается сучёк, от которого сигарета вдруг раскурочивается и тухнет. Когда я впоследствии уже в Киеве находил на трамвайной остановке пахучий сантиметровый бычок сигареты с фильтром, я обнаруживал в себе незаурядную лёгкость в обращении с ним, и две-три осторожных затяжки казался себе героем Ремарка.
После курения мы возвращались в палату и тихо лежали на пружинах, иногда перешёптываясь и спрашивая у Арбуза, не обоссался ли он уже. Было нормально, никого ни разу не наказали. Моя школьная подруга мне рассказывала в пикантных ситуациях, что когда она была в пионерлагере (другом), то девочек за шум во время тихого часа заставляли в трусах стоять перед открытой дверью в палату мальчиков с подушкой на вытянутых руках, пока они уже не могли. Это было интересно слушать, "у нас" такого не было. Почему-то я представлял себе пионервожатую в таком дистрессе, а не девочек из еврейского отряда.
Самым главным событием смены был поход в лес, во время которого отряды смешивались, и все шумной гурьбой покидали территорию лагеря, директора и столовую, чтобы зайти вглубь леса на семь километров, растянуть на лужайке палатки, переночевать и прийти обратно на территорию лагеря. Почти все семь километров мы вместе с местными исполняли такую песню:
В репертуар "Пинтеле" эта песня потом не попала, сколько мы ни требовали. В походе мы были счастливы, это было настоящим, живым хором. Леса под Полтавой красивые. Я шёл и дружил с местным мальчиком тринадцати лет, которого звали, кажется, Семёном. У мальчиков были палатки на четверых, а девочки почему-то все должны были спать вместе в медицинской (санитарной?) палатке с красным крестом на сорок человек. Меня определили в палатку с Семёном и ещё двумя местными. Эти двое были постарше, они меня отстранили и занялись вбиванием кольев, а Семён неожиданно для меня продолжил поход и скрылся в лесу. Пока я ходил по лужайке, наблюдая за пионерами, насвистывая про ёжика и пошучивая, Семён успел вернуться из леса с трёхлитровой банкой самогона и отвисшими карманами и влез в надёжно растянутую палатку, где его ждали кореша. Мы посидели у костра до темноты; пионервожатые объяснили нам, что пока не догорел костёр, мы можем на него ориентироваться, чтобы покакать в лесу и не заблудиться, и отослали спать. В моей палатке в глубокой луже блевоты, медленно колышащейся под слоем лузги, сидел, подрагивая, Семён с корешами и смотрел так, что я решил инициативно переночевать в палатке у девочек, дождавшись, пока все заснут. У костра сидел пионервожатый с гитарой и что-то протяжно выл одной из младших девочек. Я посидел с ними, пока мне не стало ясно, что вожатому нет дела до того, где и с кем я собираюсь спать, и влез в "медицинскую палатку". Девочки лежали двумя рядами двойным слоем, голова к голове, и сопели. Я пишу об этом только потому, что мои ступни помнят маленькие девичьи головы; это важное воспоминание. Я был осторожен, но мои ноги скользили по скальпам, и девочки от этого пищали по-крысиному. Так я нескоро, но неожиданно долез до задней стенки, на которую лёг и спал, наверно, часа два, пока не замёрз совсем в лесной влаге, сочившейся сквозь брезент. Вожатый всё ещё сидел у пепелища с младшей девочкой, которая теперь была прикрыта сверху каким-то предметом мужской одежды. Он был ко мне недружелюбно равнодушен, но на коряге перед углями было удобнее и теплее, чем на стенке палатки, и я сидел с ними, пока не стало светло, и пионеры не полезли из палаток на лужайку. Я никому не сказал, что я спал у девочек.
Когда мы вернулись в лагерь, то стали готовиться к какому-то сатирическому "представлению", которое должен был подготовить еврейский отряд (часть договорённости с руководством лагеря?), и для которого я придумал лозунг "костёр сгорел, осталось пепелище". Больше я ничего не помню про это представление, но никого опять не наказали, и после него была дискотека. В преддверии этой вожделенной дискотеки с ласковым маем и светкой соколовой образовались парочки, чему способствовало появление эксгибициониста (хотя я подозреваю, что он там был ещё с первой смены, если он вообще был) и наша попытка намазать девочек. Девочки стали нам рассказывать, что какой-то мудак маячит в форточке банного барака, а потом поджидает у забора, потрясывая гениталиями, когда девочки приходят к забору за банным бараком, чтобы его пожурить за подглядывание. Эти истории заканчивались просьбой выломать из пожарного щита топор и прийти к девочкам на защиту. Рассказы о форточке нас живо интересовали, но как нам нужно было "защищать" девочек от эксгибициониста, к которому они ходят за банный барак, мы не совсем понимали. Мы в страшном секрете назначили время мазать и как следует нагрели в яйцах зубную пасту, встали по будильнику в два часа ночи, прилезли к девочкам в палату и расползлись в кровати жертв, но они почему-то не спали и приняли нас радушно. Намазать кого-то, несмотря на это, успел только Арбуз. Все девочки сказали, как одна, что они чувствуют себя защищёнными, мы отложили пасту и мирно спали парами, пока нас не погнала пионервожатая, которую ничего не удивляло.
Девочку, которую я не намазал, звали, как я думал, Люда, но на дискотеке, когда мне сказали "представьте свою партнёршу", оказалось, что её звали Света. Наши отношения не сложились. Когда мне сказали в микрофон взять для неё сувенир из кулька с пластмассовым набором "Чапаев", я достал оттуда большой персик, который пионервожатая, матерясь, забрала, на что Света мне сообщила, что солдатики ей не нужны, спасибо. Потом под пение Юры Шатунова нужно было унести её с площадки, и я упал, а она, покалечив меня, совсем обиделась, так что мы потом даже в хоре больше не общались.
Сейчас я понимаю, что все описанные события можно было бы уложить в три-четыре дня, и вспоминаю, что всё остальное время было просто невыносимо скучно, хотя тоски по дому, которая должна была меня снедать, я в себе не обнаружил. Сложные отношения с местным населением и с девочками, предвосхищение сладостного послеобеденного посасывания примы, ежедневные медитации и сенсорная депривация на пружинах в двухчасовый тихий час, рассказы о сексуальных перверзиях и несчастных случаях с антифризом, всё это как-то наполняло и воодушевляло. Я привёз из лагеря в родные панельки завязанную на поясе клетчатую рубашку, выменянную на что-то у нашего гитариста, умение играть на гитаре аккорды ля минор и ре минор, задорные песни о животных и мысли о тёплых ночных девочках, и собирал некоторое время на трамвайных остановках бычки. Родителям всё это не понравилось, а мне – да.
В израильском интернате всё было гораздо интереснее и дольше, но жизненный опыт, похоже, любит не интенсивность и длительность, а новшество и свежесть. Воспоминания, в которых я не уверен, я не стал записывать; разве что не уверен, что наша преподавательница в хоре была болезненная и носила шаль, а гитарист косил; возможно, я их путаю с мамашей близнецов или с учителями музыки из интерната, Борисом и Людой, что ли, или Светой.
Но я был. Я не знаю, добавляет ли это что-нибудь к моему жизненному опыту, и что мой жизненный опыт обозначает для меня или для других, более или менее интересующихся мной, и какая разница.
На данный момент от пионерлагеря "Костёр" под Полтавой, где я провёл шестнадцать дней в августе, кажется, 1990-го, в моих воспоминаниях осталось что-то вроде набора открыток, ярких и весёлых. Я хочу их рассыпать.
В возрасте 12-13 лет я интересовался своим еврейством, потому что дома был календарик еврейских праздников на идиш, принадлежавший тогда уже не живой прабабушке Фире, Библия на древнееврейском, принадлежавшая довоенному прадеду Иосифу, и словарь "еврейского языка", в котором я искал что попало. Кроме того, был двоюродный дядька, уехавший в Израиль "бить арабов", и мясник Йоха из гастронома, который подмигивал моему папе особым образом и пользовался словом "аид". То, что добродушные пьяные слесари во дворе иногда тактильно умилялись моим кудрям, нежно называли "жиденя" и дарили мне кнопки от лифта, меня ни к чему не стимулировало.
Мой интерес к еврейству привёл меня каким-то образом в еврейский детский хор "Пинтеле", где я прилежно заучивал тексты песен на иврите или идише и потом тихо открывал рот под аккомпанемент болезненной женщины в шали и косоглазого гитариста. Я надеялся, кажется, что когда-нибудь мы исполним песню "ди варнечкес", которая была у меня дома на очень толстой пластинке. Под её страшное шипение я экзистенциально плакал почти так же сильно, как от песни "глю-глю-глю-канарик". Но в репертуар "Пинтеле" эта песня не вошла, потому что надо было смотреть вперёд, и сформировав патриотический сетлист про Ерушалаим, женщина с гитаристом стали готовить лучших (например, рыжих близнецов, которые пили сырые яйца и рвали перепонки на репетициях) к гастролям в Швейцарии. Поскольку Швейцарии было не дождаться, видимо, не только мне, то чтобы никому из заблаговременно отъезжающих не было обидно, у родителей собрали рублей в жестянку и отправили весь хор, кроме близнецов (их мамаша боялась, что они под Полтавой простудят гланды), в пионерский лагерь "Костёр" на последнюю смену.
Несмотря на то, что евреи были разновозрастными, руководству "Пинтеле" удалось договориться с руководством "Костра" о том, чтоб мы там оставались одним "отрядом". Я думаю, на это ушла большая часть рублей из жестянки, потому что договориться с руководством пионерлагеря о чём бы то ни было во время моего пребывания в "Костре" было невозможно.
И, несмотря на идиосинкразию, отношения сформированного таким образом нацменьшинства с коренным населением в лагере сложились неплохо по нескольким причинам. Подавляющая часть пионеров жила в лагере все четыре смены каждое лето и, очевидно, проживала где-то недалеко от лагеря в холодные времена года, потому что у них были хорошие краеведческие знания о запретной зоне за забором, а также запредельные знакомства. В день нашего поступления в лагерь все местные были в пьяном трауре, потому что кто-то из старших (16 лет) умер в больнице, не прийдя в сознание после неумеренного употребления антифриза в лесу с какими-то дружественными дядями. Дяди лежали ещё живьём в той же больнице, и пионеры собирались пойти туда и им вломить, но это было сложно. Поэтому они привязали кого-то своего к стулу в "клубе" (это была беседка в более зассанной части территории лагеря), водрузили его на "бильярдный стол", и, обходя стол посолонь и поминая успошего какими-то заговорами, много били по стулу кием, стараясь не попадать по икрам и коленям. За этим занятием мы их застали, когда разложили вещи в "палате" на кроватях и в тумбочках и вышли посмотреть, как тут что. Они ввели нас в курс дела ("у него мля растворились почки"), мы соболезновали, они предлагали кий и дружбу и сулили отличную смену. У нас была гитара.
Навеселившись, мы разошлись по палатам. Спать в зале на две дюжины человек на растянутых пружинах для меня было ново и интересно. Существование за стеной второй такой палаты, наполненной женским составом "Пинтеле", куда мы по исконным законам лагерного быта должны будем скоро полезть, чтобы "мазать", уже начинало будоражить. Местные объяснили нам, что перед тем, как лезть мазать, надо нагреть зубную пасту обязательно в яйцах. Мы тренировались, тюбики больно кололись, но мы представляли себе, как и где мы будем мазать, и терпели.
Мне сейчас кажется, что хуже, чем в столовой "Костра", я не ел никогда. Но это, вероятно, на фоне воспоминаний о домашних варениках, кручениках да голубцах с гречкой. Например, двумя годами позже в израильском интернате одна девочка по кличке "Стелька" даже голодала неделю, а я уже был ко всему готов и ел, что давали. Но в лагере многие еврейские дети не могли. Один мальчик, из самых младших, ел долгое время только арбуз, а потом мочился в кровать. За это мы называли его "Арбузом", пока он не уехал в Израиль, и нарисовали у него на тумбочке в палате большую розовую дольку, а также корректно напоминали, особенно при девочках, насколько ненадёжным членом общества его считают соседи по палате.
После еды лагерный устав предписывал полчаса шароёбиться, не заходя в палату, а затем с двух до четырёх, наоборот, зайти в палату и там лежать тихо и с закрытыми глазами и не издавать пружинного шума. За нарушениями следовали наказания, но какие-то невнятные. Я даже в раннем детстве днём не спал, поэтому я пошёл после столовой к директору лагеря и попытался залупиться, но он не снизошёл даже до карательных мер и соблаговолил пояснить, что "будучи впущенными в палату раньше времени, пионеры там следят и пачкают". Такая логика мне была знакома из школы, и я ею удовлетворился, тем более, что разговаривать с директором, который во время беседы смотрел немного в сторону, было смутно неприятно. К тому же местные нам объяснили, что полчаса между едой и сном идут пионерам на пользу, если у них есть сигареты прима. Небольшими смешанными группами мы по очереди ходили к воротам и сосали там приму. У меня в тумбочке был какой-то небольшой бюджет, которого хватало на то, чтобы покупать её у местных посигаретно. На приме хорошо учиться курить, потому что надо очень сильно сосать, особенно если попадается сучёк, от которого сигарета вдруг раскурочивается и тухнет. Когда я впоследствии уже в Киеве находил на трамвайной остановке пахучий сантиметровый бычок сигареты с фильтром, я обнаруживал в себе незаурядную лёгкость в обращении с ним, и две-три осторожных затяжки казался себе героем Ремарка.
После курения мы возвращались в палату и тихо лежали на пружинах, иногда перешёптываясь и спрашивая у Арбуза, не обоссался ли он уже. Было нормально, никого ни разу не наказали. Моя школьная подруга мне рассказывала в пикантных ситуациях, что когда она была в пионерлагере (другом), то девочек за шум во время тихого часа заставляли в трусах стоять перед открытой дверью в палату мальчиков с подушкой на вытянутых руках, пока они уже не могли. Это было интересно слушать, "у нас" такого не было. Почему-то я представлял себе пионервожатую в таком дистрессе, а не девочек из еврейского отряда.
Самым главным событием смены был поход в лес, во время которого отряды смешивались, и все шумной гурьбой покидали территорию лагеря, директора и столовую, чтобы зайти вглубь леса на семь километров, растянуть на лужайке палатки, переночевать и прийти обратно на территорию лагеря. Почти все семь километров мы вместе с местными исполняли такую песню:
Мишка косолапый по лесу идёт шишки собирает песенку поёт, аааааааа косолапый долбоёб!
Синий-синий ёжик влез на провода током долбануло вылезли глаза, аааааа нехуй лазить по столбам!
В репертуар "Пинтеле" эта песня потом не попала, сколько мы ни требовали. В походе мы были счастливы, это было настоящим, живым хором. Леса под Полтавой красивые. Я шёл и дружил с местным мальчиком тринадцати лет, которого звали, кажется, Семёном. У мальчиков были палатки на четверых, а девочки почему-то все должны были спать вместе в медицинской (санитарной?) палатке с красным крестом на сорок человек. Меня определили в палатку с Семёном и ещё двумя местными. Эти двое были постарше, они меня отстранили и занялись вбиванием кольев, а Семён неожиданно для меня продолжил поход и скрылся в лесу. Пока я ходил по лужайке, наблюдая за пионерами, насвистывая про ёжика и пошучивая, Семён успел вернуться из леса с трёхлитровой банкой самогона и отвисшими карманами и влез в надёжно растянутую палатку, где его ждали кореша. Мы посидели у костра до темноты; пионервожатые объяснили нам, что пока не догорел костёр, мы можем на него ориентироваться, чтобы покакать в лесу и не заблудиться, и отослали спать. В моей палатке в глубокой луже блевоты, медленно колышащейся под слоем лузги, сидел, подрагивая, Семён с корешами и смотрел так, что я решил инициативно переночевать в палатке у девочек, дождавшись, пока все заснут. У костра сидел пионервожатый с гитарой и что-то протяжно выл одной из младших девочек. Я посидел с ними, пока мне не стало ясно, что вожатому нет дела до того, где и с кем я собираюсь спать, и влез в "медицинскую палатку". Девочки лежали двумя рядами двойным слоем, голова к голове, и сопели. Я пишу об этом только потому, что мои ступни помнят маленькие девичьи головы; это важное воспоминание. Я был осторожен, но мои ноги скользили по скальпам, и девочки от этого пищали по-крысиному. Так я нескоро, но неожиданно долез до задней стенки, на которую лёг и спал, наверно, часа два, пока не замёрз совсем в лесной влаге, сочившейся сквозь брезент. Вожатый всё ещё сидел у пепелища с младшей девочкой, которая теперь была прикрыта сверху каким-то предметом мужской одежды. Он был ко мне недружелюбно равнодушен, но на коряге перед углями было удобнее и теплее, чем на стенке палатки, и я сидел с ними, пока не стало светло, и пионеры не полезли из палаток на лужайку. Я никому не сказал, что я спал у девочек.
Когда мы вернулись в лагерь, то стали готовиться к какому-то сатирическому "представлению", которое должен был подготовить еврейский отряд (часть договорённости с руководством лагеря?), и для которого я придумал лозунг "костёр сгорел, осталось пепелище". Больше я ничего не помню про это представление, но никого опять не наказали, и после него была дискотека. В преддверии этой вожделенной дискотеки с ласковым маем и светкой соколовой образовались парочки, чему способствовало появление эксгибициониста (хотя я подозреваю, что он там был ещё с первой смены, если он вообще был) и наша попытка намазать девочек. Девочки стали нам рассказывать, что какой-то мудак маячит в форточке банного барака, а потом поджидает у забора, потрясывая гениталиями, когда девочки приходят к забору за банным бараком, чтобы его пожурить за подглядывание. Эти истории заканчивались просьбой выломать из пожарного щита топор и прийти к девочкам на защиту. Рассказы о форточке нас живо интересовали, но как нам нужно было "защищать" девочек от эксгибициониста, к которому они ходят за банный барак, мы не совсем понимали. Мы в страшном секрете назначили время мазать и как следует нагрели в яйцах зубную пасту, встали по будильнику в два часа ночи, прилезли к девочкам в палату и расползлись в кровати жертв, но они почему-то не спали и приняли нас радушно. Намазать кого-то, несмотря на это, успел только Арбуз. Все девочки сказали, как одна, что они чувствуют себя защищёнными, мы отложили пасту и мирно спали парами, пока нас не погнала пионервожатая, которую ничего не удивляло.
Девочку, которую я не намазал, звали, как я думал, Люда, но на дискотеке, когда мне сказали "представьте свою партнёршу", оказалось, что её звали Света. Наши отношения не сложились. Когда мне сказали в микрофон взять для неё сувенир из кулька с пластмассовым набором "Чапаев", я достал оттуда большой персик, который пионервожатая, матерясь, забрала, на что Света мне сообщила, что солдатики ей не нужны, спасибо. Потом под пение Юры Шатунова нужно было унести её с площадки, и я упал, а она, покалечив меня, совсем обиделась, так что мы потом даже в хоре больше не общались.
Сейчас я понимаю, что все описанные события можно было бы уложить в три-четыре дня, и вспоминаю, что всё остальное время было просто невыносимо скучно, хотя тоски по дому, которая должна была меня снедать, я в себе не обнаружил. Сложные отношения с местным населением и с девочками, предвосхищение сладостного послеобеденного посасывания примы, ежедневные медитации и сенсорная депривация на пружинах в двухчасовый тихий час, рассказы о сексуальных перверзиях и несчастных случаях с антифризом, всё это как-то наполняло и воодушевляло. Я привёз из лагеря в родные панельки завязанную на поясе клетчатую рубашку, выменянную на что-то у нашего гитариста, умение играть на гитаре аккорды ля минор и ре минор, задорные песни о животных и мысли о тёплых ночных девочках, и собирал некоторое время на трамвайных остановках бычки. Родителям всё это не понравилось, а мне – да.
В израильском интернате всё было гораздо интереснее и дольше, но жизненный опыт, похоже, любит не интенсивность и длительность, а новшество и свежесть. Воспоминания, в которых я не уверен, я не стал записывать; разве что не уверен, что наша преподавательница в хоре была болезненная и носила шаль, а гитарист косил; возможно, я их путаю с мамашей близнецов или с учителями музыки из интерната, Борисом и Людой, что ли, или Светой.